– Это который умер?

– Нет, не который умер. Это первый, а ушел он по таким причинам, про которые тебе лучше даже и не спрашивать.

Она переводит дыхание и утирает глаза тыльной стороной руки.

– И все-таки перед выпускным балом я сбросила несколько фунтов. Первый раз в жизни доказала папе, что он во мне ошибался. Меня попросил о свидании сам Ден Гури – Ден Гури, центровой полузащитник! У меня было выпускное платье с пелериной, так вот, я всю неделю на ночь укрывалась этой пелериной.

– Ну ты даешь.

– Он подхватил меня на грузовике своего брата. Я чуть сознание не потеряла от возбуждения, и еще оттого, что ничего не ела, но он сказал, чтобы я расслабилась и чувствовала себя так, словно кругом все свои…

Матушка начинает тихонько шипеть, откуда-то из глубины горла, как кошка. Это просто другой способ плакать – на случай, если вы не знали. Прелюдия к бурным рыданиям.

– И что было дальше?

– Мы выехали за город, пели песни всю дорогу, а уехали чуть не до Локхарта. Потом он попросил меня проверить, не открылась ли у грузовика дверца в заднем борту. А как только я вышла, он уехал, а меня оставил там. Вот тогда-то я и увидела эту свиноферму возле дороги.

Меня, словно молнией, продирает насквозь жутким чувством злости: на ёбаных Гури, на то, как вообще принято жить в этом сраном городишке. И эта злость, как нос корабля, режет набегающие одну за другой волны тоски и печали, режет картинки, на которых молодой, слишком молодой Иисус, Хесус, который приколотил себя гвоздями к кресту прежде, чем за него это успел сделать кто-то другой. Потому-то город и бесится от злости. У них не получилось всадить в него пулю. Но этой их злости не равняться с той злостью, которая вскипает во мне. Которая спо собна прорезать что хочешь. Все на свете. Которая режет, как нож.

Секунду спустя мне на руку опускается мокрая матушкина ладонь. И пожимает мне руку.

– Ты – все, что у меня есть в этом мире. Если бы ты видел, какое лицо было у твоего отца, когда он узнал, что родился мальчик. Во всем Техасе не осталось человека, который не дышал бы ему в пупок. Все те великие свершения, которые ждут тебя, великое будущее, которое откроется перед тобой, когда ты вырастешь…

Она щурит распухшие глаза, она смотрит куда-то вдаль, сквозь дом миссис Портер, сквозь город, сквозь мир, туда, где живет пирог со сливками. В будущее, или в прошлое, или еще куда, где гнездится эта херотень. Затем она посылает мне этакую маленькую храбрую улыбку, настоящую улыбку, слишком мимолетную, чтобы успеть испортить ее какой-нибудь страдальческой поебенью. И ей таки удается устроить чудо: в воздухе над городом начинают звучать скрипки, совсем как в кино. А когда из общей оркестровой массы на передний план выдвигается гитарный перебор и чисто техасский голос, пришедший откуда-то из давно забытых счастливых времен, подхватывает наши души и уносит их в ночное небо, так умолкает даже Курт. Кристофер Кросс начинает петь «Под парусами». Матушкину любимую песню еще с тех времен, когда меня не было на свете, с тех времен, когда все у нее было хорошо. Такие песни человек слушает, когда ему кажется, что никто на свете его не любит.

Матушка вздыхает, прерывисто, на всхлипе. И я понимаю, что отныне эта песня всегда будет напоминать мне о ней. 

До рая не так уж и долог путь,
По мне, так рукой подать.
И если попутными будут ветра,
Поставь паруса
И тихое счастье найди… 

Мелодии Судьбы. Вот эта рвет мою душу на маленькие блядские кусочки. Мы сидим и слушаем, пока звучит музыка, но я знаю, что эта мелодия пробуравит глубокий такой колодец в долине матушкиных чувств, и в моей, должно быть, тоже. И оттуда фонтаном хлынет грязная кровь. Как только вступит фоно.

– Ладно, – говорит она. – Джордж сказала, что дольше чем до завтра она шерифа удержать не сможет. И это без учета наркотиков.

– Но, по крайней мере, теперь все убедились, что я тут ни при чем.

– Ну, Вернон, знаешь, хахх-хааа…

Она издает один из тех недоверчивых смешков, негромкий такой гортанный смешок, который означает, что ты – единственный мудак во всей вселенной, который искренне верит в то, что ты сейчас сказал. Кстати, обратите внимание, насколько популярны они стали за последнее время, эти ёбаные смешки. Попробуйте подойти к любому раздолбаю и что-нибудь сказать, ну, что вам в голову взбредет, вроде: «Небо – синее», – и вместо ответа вы получите один из этих ёбаных смешков, я вам гарантирую. Потому что именно таким образом народ теперь крутит колесо фортуны, вот какую истину я для себя усвоил. Фактическое положение дел уже никого не ебёт, пипл просто усмехается себе под нос, и все дела, типа: ага, конечно…

– Я в том смысле, что – ну, сделанного все равно не поправишь, – говорит она. – У тебя же на самом деле нашли этот ужасный каталог, и наркотики…

Ужасный каталог, вы поняли? У нее, наверное, целый комод набит этим бельем, а каталог теперь ни с того ни с сего стал ужасным. Но я не обращаю внимания на каталог и сразу перехожу к наркотикам.

– Черт, да сейчас куча народу подсела на это дерьмо – к тому же, это было даже не мое.

– Я прекрасно знаю, что каталог был мой – что такое на тебя нашло? Часом, не Хесус Наварро тебя во все это втянул?

– Нет, конечно.

– Я не хочу сказать ничего плохого, но…

– Я знаю, ма, мексикосы, они немного слишком колоритные.

– Ну, я всего-навсего хотела сказать, что они более, более яркие, чем мы. И еще, Вернон, что это за слово такое, мексикосы, они – мексиканцы, надо же иметь хоть какое-то уважение к другим людям.

Вероятность того, что в нашем с матушкой разговоре проклюнется слово «трусики», тяготеет к астрономически малым величинам. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Не первый день знакомы. В лучшем случае она скажет: «нижнее белье» или еще какую-нибудь херь в этом же духе. И я почти с ужасом понимаю, что просто не смогу сделать ноги от матушки, пока она вот такая. Только не сегодня, только не сейчас. Мне нужно как следует все обдумать, одному.

– Пойду подышу воздухом, – говорю я и встаю со скамейки.

Матушка раскидывает руки в стороны.

– Нет, вы только подумайте – как это называется?

– Да нет, я просто в парк схожу или еще куда.

– Но, Вернон, скоро одиннадцать часов ночи.

– Ма, перестань ты дурью маяться, меня привлекают как соучастника по делу о групповом убийстве…

– Не смей ругаться на мать – после всего, что мне пришлось пережить!

– Я не ругался!

Повисает пауза: ей как раз хватает времени, чтобы сложить руки на груди и утереть плечом левый глаз. Жуки-щелкуны отрываются где-то поблизости, а впечатление такое, что это у нее потрескивает кожа.

– Знаешь что, Вернон Грегори, будь сейчас здесь твой отец…

– И что бы он сделал? Я всего-навсего хотел сходить в парк.

– А я всего-навсего хотела сказать, что взрослые люди зарабатывают деньги и вносят свой вклад, пусть небольшой, то есть встают по утрам пораньше, то есть я хочу сказать, в этом городе, наверное, тысяча детей, и что-то никто из них не гуляет в парке но ночам.

Вот так, тихо и с любовью, она спускает меня с поводка и доводит до той точки, за которой ты начинаешь смотреть на себя и слышать себя вроде как немного со стороны и понимать при этом, что вот сейчас это как бы не совсем твое тело начнет совершать как бы не совсем свойственные тебе поступки.

– Да? – говорю я. – Да? Тогда у меня для тебя кое-какие новости, с пылу с жару!

– Что такое?

– Я даже и говорить тебе не хотел, пока, но если ты вот так со мной – я уже говорил с мистером Лассином насчет работы, поняла?

– Да? И когда ты приступаешь?

По губам у нее пробегает тень улыбки. Она прекрасно отдает себе отчет в том, что я сейчас собственными руками рублю себе бревнышки для креста. Брови у нее уже вскинулись выше, чем Христос на распятии, я вижу, к чему она готовится, и это подхлестывает меня еще того сильнее.